П.С. ГЛУШАКОВ,
доктор филологии,
г. Рига

Проблемы типологии и функционирования историко-биографического жанра в литературе русского зарубежья

Историко-биографический жанр в литературе остается, видимо, наиболее дискуссионной проблемой литературоведения, вызывающей разноречивые мнения и рождающей далеко отстоящие друг от друга концепции. Сложность строго научного истолкования этого жанра лежит не сфере "отвлеченного", но связана с самим объектом исследования - личностью человека, его биографией. Это, иными словами, сложность не "интерпретационная", а "экзистенциальная", при которой изображение человека (а тем более исторической фигуры) малосводимо к нескольким типологическим "моделям".

Наиболее распространенной является идея "расширительного" толкования проблем биографизма, согласно которой "непосредственным объектом биографии является жизнь отдельного человека с момента рождения до момента смерти. Однако предметом, на который направлено основное исследовательское усилие биографа, который раз оказывается социально-культурная ситуация. Только по отношению к последней описываемая жизнь приобретает значение истории, особа смысло-временной целостности, к которой применимы понятия уникальности, событийности, развития, самосуществования" (Соловьёв 1981,116 – 117).

Нельзя не отметить справедливость социально-культурного контекстирования биографизма, но вместе с тем сложно согласиться исключительно с этой единственной трактовкой. Социальное, равно как и широко применяемое культурное, пространство в литературе играет центральную роль, но степень проявления и функциональности этих категорий различна. Биография зависит не только от "пространства описываемой личности", но и от культурных и социумных пространств, собственно автора произведения и эпохи, в которой функционирует этот автор. Наконец, существенную роль играет, конечно, и "жанровая память". Взаимопересечение этих "пространств" и дают беллетристическую биографию, т.е. синтетическую синхронно-диахроническую модель рецепции личностного мира. Всякая биография есть в определенной степени миф, потому, думается, продуктивно описать парадигмы этого мифа, тогда как историкам можно и должно интересоваться хронологией и документализированным биографизмом.

Релевантным для описания такого биографического мифа предоставляется место и степень личностной актуализации (отбор исторических личностей, например) в исторической прозе и поэтике организации самого текста (опора на предшествующие "образцы", степень интертекстуальности и мера аллюзивности).

Для литературы Русского Зарубежья актуальна полярность и неоднородность в выборе исторических и биографических парадигм: это, в первую очередь, широко понимаемая культурная парадигма "продолжающегося времени". Ничего нового в этой модели нет, она традиционна и представляет собой реализацию метафоры "связи времен" и "вечных ценностей". Здесь важны мифообразы Петра Великого, Екатерины Великой, Пушкина, Лермонтова, т.е. фигур "знаковых" для русской ментальной картины мира.

Вторая парадигма "всемирное контекстирование" - это по сути историософская модель, предоставленная едва ли не исключительно Дм. Мережковским.

Третья модель - "недавнее прошлое", "актуализация актуального" именно для эмиграции важных и значимых имен, которые, став уже фактом прошлого, знаками истории не утратили, тем не менее, связи с теми процессами, которые определили нынешнее состояние читателя.

Первая и вторая модели в эмоциональном отношении нейтральны, а третья - как правило, - негативно окрашена в сознании читателей Русского Зарубежья: отсюда и выбор имен – от Каина до Азефа.

Биографизм рождает и "исторический диалогизм", отсюда и бинарные конструкции типа "Петр и Алексей", "Александр I и Федор Кузьмич". Русское Зарубежье как бы продолжает историческую дискуссию, посредством мифообразов из эпох прошлого. История, таким образом, становится "полем рецепции" настоящего (что вообще характерно для исторической беллетристики и ее функционального смысла в литературном процессе).

Можно выделить и четвертую основную парадигму - собственно беллетристическую - функционирующую, как правило, в рамках жанровых форм рассказа, беллетризованного эссе или мемуарного очерка (в противоположность первым трем моделям по преимуществу "романным", эпическим по своей структурно-типологической сущности). Эта модель организована в виде "неактуализированных блоков", для которых важны не исторические параллели или социальные аллюзии, а, собственно, сам факт в биографии личности (а не вся его жизнь). Этот факт прежде всего увлекателен, малоизвестен и по сути беллетристичен, то есть привлекает массового читателя своей "позитивной" установкой и заданностью. Также "неактуализированные блоки" включают в себя "женские" биографии, военные, царские, религиозные и т.д. Эти блоки адресованы своему читателю, но, рассмотренные все вместе, создают мозаичную картину сепарированной действительности. Это не эпос, но иногда "историческая значимость" личности в этой парадигме и не нуждается, здесь другой масштаб биографии вызвал иной масштаб жанра и уровень поэтики.

Беллетристика Русского Зарубежья в Латвии как раз и представлена в основном этим последним и, видимо, наиболее распространенным типом историко-биографического жанра. Показательным материалом этого может служить историческая беллетристика популярного рижского автора Ивана Станиславовича фон Нолькена (род. в 1866), в особенности, его произведения из книг "Строптивый Генерал-адъютант" и "Быль и быт", которые никак жанрово специально не выделены, но тяготеют к форме беллетризованного очерка. Обе книги, что весьма примечательно, имеют подзаголовки: первая - "Из прошлого", вторая - "Из минувших лет", которые указывают на фрагментарность и несистемность историко-биографической фактологии и личностное участие автора. Степень присутствия автора в разных текстах неодинакова, но в той или иной мере образ автора (сливающийся с самим Нолькеном) присутствует везде. Это совсем не случайно, так как для прозаика история - это то, что в какой-то мере повлияло на него самого, если не личностно (хотя часто именно так), то по принципу "рода". Нолькен непременно подчеркивает в своем авторском образе, что он является представителем древнего дворянского баронского рода. История рода (родословных, известных семей, династий) - это, по прозаику, сама история как таковая. Угасание же рода - конец истории. Биография здесь становится маркером "хода времени": молодость, зрелость и старость (или как версия: предки - потомки - последние "из рода") интегрирует семантику развития исторической реальности: начала - расцвета и затухания самого исторического процесса.

Беллетризованный очерк "Министр-Громовержец" формально подан как беспристрастный рассказ о жизни александровского вельможи: "Граф Виктор Никитич Панин (1801 - 1874 гг.) получил широкую известность, как председатель Редакционной комиссии по крестьянской реформе в царствование императора Александра II. В шестидесятых годах он стоял во главе министерства юстиции" (Нолькен, без года, 9).

Обезличенное и сухое повествование и, на первый взгляд, бесхитростная история жизни неяркой и не первостепенного значения исторической личности "преодолевается" двумя основными изобразительными мотивами. Оба этих мотива имеют сугубо литературные истоки и задействуют интертекстуальные и аллюзивно-стилистические регистры художественной прозы.

Первый мотив - пушкинский. Принадлежащий поэту эпиграф "Все мгновенно, все пройдет; / Что пройдет, то будет мило" семантизирует "преходящую" основу быта, его быстротечность. Само же название текста - "Министр-Громовержец" - в таком прочтении получает иную интенцию. Вместо "любопытной безделицы" и варианта "очерка нравов" несколько самодурствующего министра, эдакого "александровского Зевса", перед нами эпизод из вечной как жизнь истории "человеческой комедии", тщетной и пустоватой жизни "чиновной души". Чего только стоит такой "семейный" эпизод, "милый" и "идиллический": "В стене у письменного стола было проделано окошечко с полочкой и занавеской (уменьшительные суффиксы здесь, видимо, показательны и ироничны; вообще, стилистическая нюансировка имеет большое значение в прозе Нолькена. - П. Г.). Если жена или кто-либо из домашних хотели видеть графа, они должны были положить на упомянутую полочку записку со своей фамилией. От времени до времени граф отрывался от текущей работы, отдергивал занавеску и смотрел, нет ли на полочке записки. Если записка лежала, он звонил" (Нолькен, без года, 9).

Или такой прямо-таки "трогательный" финал очерка: "Панин, не взирая на своё олимпийство, нежно любил жену и, когда она уезжала весной на долгое время за границу, искренне тосковал по ней.

Однажды, когда занятия в министерстве близились к концу, он вызвал к себе в кабинет директора департамента Топильского и спросил его:

- У вас имеется летнее пальто на шёлковой подкладке?

У Топильского такого пальто не было, но "на всякий случай, учуяв для себя нечто приятное, он ответил утвердительно.

Так вот что, - вдохновенно проговорил граф, - после присутствия мы поедем кататься на Стрелку. Вы сядете рядом со мной, я отверну полу вашего пальто, буду гладить шёлк и думать, что катаюсь с женой моей.

И поехали.

Топильский, конечно, был в пальто на шёлковой подкладке, которое едва успел экстренно купить в модном магазине Мори.

Происходило это идиллическое катанье в прекрасный весенний день, когда острова только что покрылись свежей зеленью, птички живым щебетаньем веселили душу, а тёплые лучи солнца нежно и ласково щекотали кожу.

Молча катались сановники по островам. Мечтательно поглаживая шёлковую подкладку пальто своего спутника, министр думал о своей жене, стараясь вообразить себе, что рядом с ним сидит "она", его счастие, его верная подруга, а не старый типичный петербургский чиновник. Какая идиллия!" (Нолькен, без года, 13-14)

Думается, это последнее слово у писателя весьма значимо: оно, видимо, аллюзивно указывает на вариант "современной идиллии", на опору и внимание к "чужому слову". Такими "аллюзивными векторами" (не текстами, а именно только намеками) для Нолькена являются Гоголь и Салтыков-Щедрин.

Гоголевский сюжет о бедном Акакии Акакиевиче травестирован в эпизод с начальником департамента, который, благодаря прихоти Панина, оказался без шубы и шапки мерзнуть на ветру, а "щедринское начало" "разлито" по всему тексту. Сам главный персонаж весьма напоминает щедринского Органчика, бездушную механическую куклу. Отсюда, возможно, мотив статуарности, самодурствующего волюнтаризма и "громоверженности", редуцированной в колокольный удар, пустой звон: "Если графу Панину нужен был курьер, он звонил в серебряный колокольчик, который стоял на его письменном столе. По этому звонку курьер с молниеносной быстротой обязан был вырасти у порога кабинета и, подобно каменному изваянию, замереть в выжидательной позе.

Однажды курьер на несколько секунд замешкался. Тогда граф вызвал к себе директора департамента Топильского и, не повышая голоса, внимательно объявил ему:

- У нас, в министерстве, кажется, глухие: не слышат моего звонка. Командируйте чиновника в Валдай. Пусть он там приобретёт хороший колокол и привезёт его сюда.

Это распоряжение, конечно, было немедленно исполнено. Основательных размеров колокол привесили к потолку над письменным столом министра, а к языку его прикрепили длинный шёлковый шнур, конец которого венчался пышной кистью, болтавшейся наравне с головой сидевшего за столом.

Когда граф хотел вызвать курьера, он дёргал несколько раз за шнур колокола, и по всему министерству раздавался мощный трезвон произведения искусных валдайских мастеров.

Панин очень мало считался со своими подчинёнными. В его глазах чиновники, подобно мебели, составляли лишь неотъемлемую принадлежность каждого государственного учреждения, не больше" (Нолькен, без года, 12).

Уже отмеченный "исторический" принцип присутствия авторского голоса в тексте достаточно интересен при анализе рассказа "Строптивый Генерал-адъютант", повествующем о непростой судьбе "провинциального Наполеона" (добровольно удалившегося из столицы сына фельдмаршала) Федора Ивановича Паскевича: "Имение моих родителей, где жила наша семья, находилось в двенадцати верстах от г. Гомеля. Все мы хорошо знали князя Фёдора Ивановича и княгиню Ирину Ивановну, были знакомы домами и очень интересовались жизнью этих русских магнатов.

Нечего говорить, что для нас, детей, гомельский замок со своим великолепным, хотя и небольшим, английским парком, представлялся чем-то сказочным.

Действительно, летняя резиденция Паскевичей являлась не только интереснейшим образцом архитектурного искусства, но поражала также своей роскошью и благоустройством.

Особенно хорош был замок. Пожалуй, его несколько портила пристроенная впоследствии уже фельдмаршалом квадратная башня с часами наверху и флагштоком, на котором поднимался флаг, когда хозяева находились в замке.

Когда я впервые встретился с князем, мне было лет восемь, а князю за пятьдесят. Это был старик с совершенно почти голым черепом и в высшей степени характерным и породистым лицом, на котором особенно выделялся нос: очень большой, редких размеров. Говорил князь громко, отчётливо, слегка грассируя. Тембр голоса его имел совершенно своеобразный носовой оттенок. Этот голос я помню до сих пор" (Нолькен 1929, 8-9).

Автор восхищается бытом как квинтэссенцией "земного существования", "провинциальной идиллией" прежней и навсегда потерянной России (традиционная интенция эмигрантского мироощущения): "Можно себе представить какое впечатление произвел роскошный ужин и вся обстановка на скромного провинциала, особенно если он попадал в замок впервые" (Нолькен 1929, 16).

Подобная "изгнанническая интенционность", скорбный взгляд на биографию как проекцию жизни заявлена у Нолькена довольно однозначно. Вдова Паскевича доживает свои дни у бывшей горничной, приютившей ее из жалости и умирает в канун написания очерка (в 1923 году). История "продолжения" в знаке современности, а биография моделирует "план судьбы". Биографизм становится интегратором времени, личность уходит исторической сцены, история кончается.

Социальная составляющая биографического мифа Нолькена определенно идиллична. Идиллия эта, носящая сентиментально-ностальгирующий характер, опирается на утопические представления автора об идеальном мироустройстве.

Нолькен рисует картины жизни во времена Паскевича как "последние благостные времена" жизни вообще; со смертью персонажа эти времена заканчиваются. Таким образом, создается миф о сегментированном времени, "личностном времени", разрушается эпическая "текучесть времени". На смену времени (истории) приходят времена (отрывки воспоминаний, эпизоды из биографии). Отсюда опора на анекдот: "Во времена торжества Государь, обходя и осматривая памятник, во всеуслышание обмолвился крылатым словом:

- Как жаль, что дети не всегда идут по стопам своих родителей.

- Совершенно верно, Ваше Императорское Величество, - громко отчеканил князь Паскевич, бросив многозначительный взгляд в сторону императора и саркастически улыбнувшись.

- Дурак, - прозвучал грассирующий голос царя-освободителя. С этим решающим соловом, разрушавшим всю комбинацию примирения, император повернулся спиной к строптивому генералу, не пожелавшему принять на свой счёт замечание государя и позволившему себе намекнуть на то, что Александру II следует идти по стопам своего родителя, то есть Николая I" (Нолькен 1929, 5-6).

В литературе Русского Зарубежья наблюдался весьма живой и пристальный интерес к "мифостроению", который в силу идеологических причин не мог быть проявлен в литературе советской.1 Само обращение к библейским и мифическим героям, с одной стороны, и персонажам "темных страниц" русской и мировой истории, с другой - все это говорило о поиске синтеза в вопросе соотношения "реального" и "беллетристического", "классического" и "неклассического". Биографизм стал пониматься как сюжет жизни персонажа вне прямой соотнесенности со "значимостью" этого лица, но с опорой на узнаваемость его имени. То есть биографическая проза Русского Зарубежья, собственно, и была наиболее близка к сущностным чертам этого жанра, тогда как советская, например, историческая литература тех лет ставила во главу угла роль личности в истории, степень влияния на социальные процессы, "позитивность" личности для современной конъюнктуры.

Фигуры легендарные или существенно "неоднозначные" в этой связи приобретали в эмиграции существенную значимость: царь Давид в романе Я. Донец, Самсон Назорей у В. Жаботинского, старец Федор Кузьмич у П. Крупенского, граф Калиостро у И. Лукаша и царь Ирод в романе Л. Теплицкого, наконец, фигуры и вовсе находящиеся на грани "реальности и вымысла": князь Воронецкий ("В стране неволи" В. Шульгина) и княжна Тараканова ("Авантюристка" Д. Дмитриева).

История - это выражение внутреннего через внешнее (закономерности выводятся из фактов), тогда как биография художественная является внешним выражением внутреннего. Писатель переживает вместе с героем его жизнь - это главный закон жанра. Отсюда проистекает формирование сюжета, который подчинен не хронологии данного и перцепционно законченного ("жизнь героя прошлого"), а логике "художественного синтаксиса" (логике психолого-эстетического порядка).

Литература Русского Зарубежья формирует представление о "неклассическом герое", который "имеет право" на "роль" в истории. Миф о таком герое - сублимация личностных переживаний современника, осознающего свое место в разъятом мире эмиграции. Значимыми константами этого мифа становятся мотивы ухода, изгнанничества и сюжет с сокрытием своего имени или получение нового имени (самозванчество, или, в зависимости от пристрастий, "удаление от света" Александра I и превращение его в смиренного старца).

Вторым мотивом становится выдвижение на первый план героя маргинального, "блудного сына" своей страны, искателя и "переживателя" приключений, авантюриста, в конце концов.

Наконец, существенное место в историко-биографической беллетристике занимает тема мистики и чудес, благодаря которым личность преодолевает непреодолимые в реальности препятствия (о значимости этой модели для психологического состояния русской эмиграции излишне и напоминать).

...Ход времени расставляет все по своим местам, и в этом динамическом процессе биография принимает черты и характеристики судьбы. Литература Русского Зарубежья как раз и пыталась нащупать координаты своей судьбы, обнаружить преемственность в своем теперешнем положении и пребывании. Историко-биографическая беллетристика с ее функцией синтетического саморазвития и диалога эпох и культур позволила вписать такие поиски в жанровые формы, которые уже сами по себе несли память о непрекращающейся и позитивной истории русской литературы.



Литература

1. Нолькен И. С. Строптивый генерал-адъютант. Рига, 1929.

2. Нолькен И. Быль и быт. Из минувших лет. [Рига, без года]



1 Подробнее об этом см. в наших работах: 1. История, историки и историческая беллетристика Русского Зарубежья: общий обзор // Littera scriptaThe 5-th Issue. Rīga, 2006. С. 88 – 102. 2. Трансформация литературных персонажей в исторической беллетристике русского зарубежья // Русская литература XX-XXI веков: проблемы теории и методологии изучения. Ред.-сост. С.И.Кормилов. – М., 2004. С. 165 – 170. 3. Историко-фантастический жанр в литературе Русского Зарубежья // Сибирский филологический журнал. 2005. № 3-4. С. 20 34.